Странно как-то нам в большевицкой стране вещали в советских историях по истории про существовавшее у нас в стране крепостное право. Да, что выясняется, лишь копнув эту тему чуть поглубже вызубренной когда-то от корочки до корки краткой истории ВКП (б) про город Глупов, нам теперь становится понятным, что наши крепостные в десятки раз были более свободными и обезпеченными людьми, чем якобы свободные, но на самом деле нищие и остающиеся в полном презрении к их судьбе чуть ли ни до середины XXвека простолюдины Запада (о Востоке вообще вопрос отдельный — там и по сию пору существует рабовладение). Да, нам большевики все толковали про распродажу якобы оптом и в розницу простолюдинов Царской России некими такими дворянами. Но, что выясняется, этот вымысел, придуманный самими же барчуками, дабы попытаться поднять свой авторитет, с действительностью вовсе не увязывается. Ведь если крепостные за убийство своих господ наказываемы были все же не всегда, так как это грозило самим этим дармоедам разорением, то уже самим барам за убийство крепостного грозила высшая мера тех времен наказания. То есть убийство простолюдина было законом Царской России полностью приравнено к убийству дворянина.
Вот что сообщает досконально изучившая эту тему Елена Марасинова, доктор исторических наук, ведущий научный сотрудник Института российской истории РАН:
«За последние месяцы мне пришлось просмотреть сотни следственных дел второй половины XVIII века, связанных с таким преступлением, как убийство. Поразили выносимые приговоры, которые определялись статусом убийцы, однако не зависели от социального положения жертвы. Подобный вывод может показаться неожиданным для устоявшихся представлений о крепостнической России, но за отнятую жизнь соседа-помещика, священника, канцелярского копииста и беглого крестьянина, умершего даже через три дня после побоев, дворянина ожидали примерно одинаковые наказания: конфискация, покаяние в монастыре, ссылка в Сибирь или действующую армию… Для детального выяснения обстоятельств гибели крепостных создавались специальные следственные комиссии, а в случае необходимости вызывались лекари, выражаясь современным языком, патологоанатомы, и проводилась эксгумация тел.
Особенно удивили судебное дело и приговор по нему, не вызвавшие никакого резонанса в середине XVIII века, но сейчас представляющиеся опровержением низкой стоимости жизни крепостного в России. В 1762 году имущество вахмистра драгунского полка дворянина Петра Жукова было конфисковано, а сам он был разжалован в солдаты. Вина Жукова состояла в том, что у его человека Андрея Матвеева на груди образовалась „болезнь”, которую вахмистр, привычный к лечению ран в походных условиях, попытался сам удалить ланцетом. Операция доморощенного хирурга оказалась неудачной, и, несмотря на все усилия Жукова, крестьянин умер. В приговоре было сказано: “Хотя то от Жукова без намерения к смертному убийству последовало, однако ж смерть оному крестьянину приключилась”.
Вводя неотвратимость одинаковой меры наказания дворянина за любое убийство, власть сама невольно задавала внесословный стандарт отношения к человеческой жизни. Ни в одном деле не встречалось даже намека на возможность смягчения приговора лишь на том основании, что убитый был крепостным крестьянином» [125].
Так что никогда не представляла собою России того самого бантустана, якобы тюрьмы для русских, в который нас и по сию пору истории историков так настырно столетиями все пытаются поместить. Не было здесь того беззакония, которое в то же самое время творилось в Западной Европе. Причем, и достаток русского человека с западным не идет ни в какой пример. Ведь уж без коровы, что выясняется и что подтверждают практически все писавшие о тех эпохах, не обходилось ни одно русское семейство. Да и с лошадьми, над чем ерничает Радищев, было так безпроблематично, что уставали в первую еще очередь не они, так как их было много и их часто меняли, но сам пашущий на этих многочисленных лошадях человек. Так-то у нас «худо» по тем временам жилось.
А вот как «жировали» англичане, причем, тогда, когда их еще не согнали с их собственной земли. То есть когда овцы еще не успели съесть людей:
«В средние века существовал своего рода промысел отдачи на прокат плуга бедным крестьянам, которые не имели средств приобретать сельских орудий в собственность» [126] (с. 650).
То есть тут разговор ни о корове, ни о лошади не шел. Корова для них просто неслыханнейшая роскошь, а про лошадей они даже не заговаривают — это вообще атрибутика хозяйства богача. Разговор идет о самом необходимом — о всеобыкновенном кайле. Которого, что выясняется, и был лишен изначально этот самый свободный от вообще наличия хоть каких–либо финансовых средств в своих карманах среднестатистический средневековый англичанин. И если он этот достаток все-таки получал, то лишь исключительно напрокат. То есть за деньги, которых у него не было. Потому даже работать ему позволялось — и то в долг.
У нас же, сирых-де и убогих, в те самые времена, все 34 удовольствия — вплоть до коровы на каждую не то что среднестатистическую, но на беднейшую из беднейших семью включительно. И с лошадями — без проблем, о чем пробалтывается даже Радищев в своем знаменитейшем «Путешествии из Петербурга в Москву». Он же, противореча своему совершенно предвзятому взгляду на русского крестьянина, сам здесь же себя и опровергает:
«…мучить людей законы запрещают» [122] (с. 13).
Вот какие законы бытовали в той России, которую он с такой ненавистью пытается поливать помоями. Но, отметим, вместо этого отметает всю напраслину, наговариваемую самим же на нее: самый неимущий человек имеет двух лошадей, содержит шестерых детей и при этом его государство, в отличие от той же Англии, имеет такие законы, которые мучить людей категорически запрещают. Причем, когда крестьяне производят массовое убийство помещиков, сразу четырех особей забивают насмерть дубьем, то помещица, теперь вдова и мать убитых крестьянами ее детей, всеми силами старается смягчить выносимый законом приговор — ей не выгодно лишаться работников. И даже таких, которые убили не только ее мужа, но и троих ее детей…
Вот еще пример нашего этого их вида «альпийского нищенства». Андрей Болотов, например, когда был отправлен обучаться в Петербург наукам, вот что сообщает о том, что ему это обучение стоило:
«…дядьке моему поручено было сыскать для другого моего слуги какое-нибудь место и работу, чтоб не было нужды кормить его по-пустому. Дядька мой и нашел ему работу на канатном дворе столь выгодную, что он мог не только сам себя пропитать, но вырученных денег довольно оставалось и на зарплату за меня учителю моему: итак оно мне почти ничего не стоило» [7] (письмо 17-е).
А происходило это в 1750 году. Двумя же годами ранее, здесь же в Петербурге, отцу Андрея, приходилось выплачивать учителю по 100 рублей (это 20 коров, как минимум). На такие издержки, что затем оказалось, не мог раскошеливаться даже его отец, полковник, а потому учебу эту быстренько пришлось свернуть. А вот крепостной крестьянин, что выясняется, обезпечить в ту пору столь дорогостоящее обучение своему этому «рабовладельцу», смог легко. Причем, если обратим внимание, совершенно безвозмездно. То есть ему просто доставило удовольствие заменить мальчику умершего отца и обезпечить его деньгами на обучение.
А вот чем эти «рабы» занимались зимой. Вспоминает все тот же Андрей Болотов, выучившийся на деньги, заработанные лишь одним из его крепостных крестьян:
«…ребятишки на дворе играли в так называемую “килку”… Все играющиеся разделились на две партии, и одна партия старалась килку, или маленький и кругленький отрубочек от деревянного кола, гнать в одну сторону… а другая партия старалась ей в том воспрепятствовать и гнать килку в другую сторону двора…
Чтоб удобнее было сию килку гнать, то каждый человек имеет палку с кочерешкою на конце» [7] (письмо 22-е).
То есть играли наши крепостные ребятишки, некие такие «рабы», объект, по-некрасовски, оптовой и розничной распродажи, что происходило еще в 1753 году, самыми настоящими клюшками в самый настоящий «канадский» хоккей с шайбой. Который «изобретут» как-то так затем, в чем уверит нас вражья пропаганда, некие такие канадцы. Однако ж самой этой Канады, в описываемые Болотовым времена, еще не существовало и в самом своем зачатии. Она появится лишь столетием позже:
«В 1867 Брит. Сев. Америка была преобразована в федерацию, получившую название “Доминион К[анада]”» [127] (т. 4, с. 61).
Причем, чтоб затем про хоккей байку свою изобретать, назвать эту территорию Америки канадцам Канадой было все же маловато, так как на этой американской земле, по тем временам, проживали еще индейцы. А попытка их оттуда изгнать:
«…сопровождавшаяся экспроприацией земель индейцев и сгоном их в резервации, вызвала восстание индейцев и метисов в 1869–1870 и в 1885» (там же).
Так что и сама эта Канада, причем, пока еще в качестве доминиона, то есть полуколонии, появляется на картах мира лишь в самом конце XIX века. Не поздновато ли, чтобы присвоить себе изобретение исконно русской игры — хоккея с шайбой?
Но не только дети «рабов» занимались в ту пору не слишком рабским занятием — спортом. Но, что куда как и еще более существенно, и их отцы. То есть уже взрослые «рабы» — крепостные крестьяне самого рассказчика — Андрея Болотова:
«Впрочем, была игра сия у нас в деревне в таком обыкновении, что в зимнее досужное вечернее время игрывали в нее не только ребятишки, но и самые старые и взрослые люди вместе с ними… и те не меньше бегали… как и ребятишки, и веселились до крайности, когда случится победить…» [7] (письмо 22-е).
И Андрюша, впервые за свою по крайней мере сознательную жизнь оставшийся на зиму в своей родовой деревне, а потому впервые ознакомившийся с этой замечательнейшей исконно мужицкой русской игрой, что и понятно, всю ту зиму предавался исключительно этому развлечению — «канадскому», как затем уверит нас заграница, хоккею с шайбой. В модном же Петербурге, где он живал до этого, как и во многих западных областях, куда ни кидала его в те времена судьба-злодейка, о такой игре он и слыхом не слыхивал. Но узнал лишь в русской глубинке, где после рабской работы своей, то есть барщины, отбатрачив и еле приползя чуть живыми домой (как нас уверяет некрасово-репинская пропаганда), наши крестьяне увлеченно шайбу клюшками гоняли.
Такое-то вот «рабство» бытовало в ту пору на безкрайних просторах России — крепостные бородатые мужики Тульской губернии клюшками (от русского слова клюка) гоняли шайбу — играли в теперь лишь считающуюся исконно западной игру — хоккей с шайбой. Килка же, судя по всему, происходит от нашего же слова коло. То есть круг. Что собой и в действительности представляет «канадская» шайба, «изобретенная» полутора веками позднее. Причем, и сами коньки для игры в килку у нас к тем времена давно имелись.
Вот, например, что сообщает на эту тему в своих реляциях в Англию побывавший в 1663–1664 гг. в Москве англичанин Гвидо Монт:
«Зимой они имеют (как и голландцы) коньки, которые они употребляют, когда воды покрыты льдом, но не для путешествия, но только для упражнения и согревания на льду. Эти коньки сделаны из дерева, внизу с длинным и узким железом, хорошо полированным, но загнутым спереди; для того, чтобы железо могло бы лучше резать лед…» [128] (с. 25).
То есть даже не деревянные коньки мы имели для развлечений при игре в «канадский хоккей», но именно железные. И еще за два с половиной века до появления на картах мира самой этой Канады!
Причем, если в той же Голландии коньки применялись лишь в качестве транспорта, то у нас — исключительно в качестве развлечения.
Кстати, а вот кто изобрел уже прекрасно известный нам — русский хоккей. Тот же Болотов в том же письме сообщает:
«Все сии обстоятельства и возбудили во мне желание испытать поиграть вместе с ними» [7] (письмо 22-е).
Однако ж в хоккей, что и в песне поется, играют лишь настоящие мужчины. Болотов же был, что ни единожды и сам признается, несколько трусоват. Ну, барчук, что с него возьмешь?
А потому:
«…приметя единую опасность, сопряженную с сею игрою, что деревянная палка [деревянная шайба — А.М.], попав в человека, может зашибить, велел я вместо оной сшить кожаный мяч и употреблять при игре сей, а людей собрать как можно более, дабы она была веселее» (там же).
То есть увеличить количество полевых игроков до используемого сегодня в русском хоккее.
Вот что, как выясняется, происходило в эпоху крепостничества в этой всю плешь нам проевшей советской пропагандой «тюрьме народов» в действительности. Оказывается, что не канадцы изобрели хоккей, в который «играют настоящие мужчины». Но изобрели его эти самые настоящие, то есть бородатые, русские мужичины. «Русский» же хоккей, как то ни покажется теперь удивительным, изобрел лично — русский барин, дабы не пораниться деревянной шайбой, — Андрей Болотов.
Вот такими примерно мероприятиями, что удивительно — спортивными, и что еще более удивляет — существовавшими даже во времена царящего в стране лютого «слово и дело», были всецело поглощены «рабы» и их господа в русской деревне. Они были заняты изобретением русского хоккея. И лишь по той простой причине, что канадский хоккей в России тех времен (1753 г.) давно уже существовал (а коньки с металлическими лезвиями для него — так и еще ранее обнаружены имеющимися — аж с 1664 г.). И зрители на трибунах, такие же «рабы», как и сами хоккеисты, скандировали, вместо нынешнего, «шайбу-шайбу!»: «килку-килку!»
Но и даже в СССР, когда промышленность еще не выпускала «канадских» резиновых шайб, тоже играли в хоккей. Причем, как свидетельствуют старожилы (в 30-е годы XX века), в точности такими же, какими играли в тульской деревне XVIII в. при Андрее Болотове: обрезанным от деревянного кола кружочком — килкой.
Пушкин продолжает эту историю о рабовладельческом строе в России:
«“Наш крестьянин опрятен по привычке и по правилу: каждую субботу он ходит в баню, умывается по несколько раз в день”…
…Пушкин справедливо находил, что на Западе (даже в Англии) отношения между высшими и низшими сословиями отличаются гораздо большей унизительностью, доходящей до подлости. Вспомните таких “рабов”, как живая Арина Родионовна, и сочиненный, то есть списанный с натуры Савельич» [85] (с. 208–209).
Не меньшей удивительностью отличаются воспоминания об этих самых неких якобы «рабах» у Н.В. Гоголя. Когда он ехал в очередной свой вояж по России:
«…попалась навстречу девочка с миской земляники. Гоголь хотел купить, а девочка отдала ягоды даром, сказав: “Разве можно брать деньги со странников”» [129] (с. 459).
То есть с людей, идущих по миру с сумой: вот за кого девочка-крестьянка приняла путешествующего барина. Русская девочка, очевидно, еще не зная, в какую одежду одеваются зажиточные люди, подала барину милостыньку. Подала земляничкой, но отдала бы, думается, все то, что у нее на тот момент только было бы под рукой: ведь странникам на Святой Руси, где и проживала эта девочка, всегда было принято подавать. Проезжий же барин жил в совершенно другой стране, хоть и в той же казалось бы самой. Вот тогда-то, думается, Николай Васильевич и задумался: а кто же из них двоих является нищим? Ведь торгующие чужими душами Плюшкины со Коробочками, что просто непревзойденнейше он отобразил в своей «поэме», с высоты своего блошиного взгорка всерьез считают себя хозяевами тех людей, чьи дети им самим готовы подать милостыньку, напрочь при этом отказываясь принять хоть какую-либо компенсацию. И этим простым людям русской деревни невдомек, что какой-то там барчук, из недоумия, порешил считать их своею собственностью: этих засевших на их теле инфузорий они просто не замечают, хоть и понимают, что какая-то мелочная душонка все ж попивает их густую сочную кровушку. И давно пора бы стряхнуть с тела эту присосавшуюся надоедливую вошь, да все как-то пока руки не доходят.
Девочка не разбиралась в одеждах. Ей было еще неизвестно, какой покрой платья предпочитают высшие слои общества (и что отдают за эти жалкие модные тряпки, сшитые за границей, просто потрясающе баснословные деньги). А встретился ей проезжий человек на дороге, ведущей в Оптину пустынь. Потому, очевидно, он и был ею легко принят за странника, которому русский человек всегда дает приют и кормит безплатно.
Но жизнь русских крестьян, как тогда, вероятно, со всей очевидностью и понял Гоголь, наш великий русский писатель, он знал слишком плохо. А потому был так сильно поражен поступком крестьянской девочки, наотрез отказавшейся принимать деньги за произведенную ею вовсе не малую, но лично для нее вовсе не обременительную работу.
Но ничего на самом деле в поступке девочки необычного-то и не наблюдалось. Ведь она была Русская — то есть православная. А в нашем христианском (крестьянском) Евангелии значится:
«кто принудит тебя идти с ним одно поприще, иди с ним два. Просящему у тебя дай…» [Мф 5, 41–42].
Ну, вот и все. Девочку попросил странник дать ему отведать собранной ею землянички. Она и дала. Понятно, безвозмездно, — не на базаре же. Странник попросил — она его и накормила. Пусть пока земляничкой, потому как здесь, на дороге, у нее просто ничего, кроме корзиночки с ягодами, с собой и не было. В Святой Руси, где проживала девочка, — этот ее поступок более чем естественный (как же это страннику не подать? как же с него еще и деньги за предоставленную ему помощь спрашивать?).
Но Гоголь, судя по его реакции, жил все же в какой-то другой стране. Потому-то и про мертвые души крестьян он писал совсем не то, что мог бы написать, если бы хоть немного знал страну, в которой жила эта крестьянская девочка…
А вот что сообщается по части российского на период «жуткого» этого крепостничества законодательства:
«…именно в Императорской России, и притом в XVIII веке, в царствование императрицы Екатерины II (1762–1796), в первый раз во всем мире были изданы законы касательно условий труда: был запрещен ночной труд женщин и детей, на заводах был установлен 10-часовой рабочий день и т.д.
Характерно, что кодекс Императрицы Екатерины, регулировавший женский и детский труд, отпечатанный в России для заграницы на французском и латинском языках, был запрещен для обнародования во Франции и в Англии как “крамольный”» [74] (с. 44).
То есть само извещение о наших законах западных «свободных» фабричных рабочих представляло собой жутчайшую по тем временам крамолу. Шутка ли? Вместо 12–13 часового дня 10-часовой… А потому даже само извещение о таком крамольном законодательстве в их «свободном» мире Западом было поставлено под строжайший запрет.
Так кто из нас жил в свободной стране, а кто в застенке?
То-то и оно.
Так как же вдруг случилось, что приписанное нам «тысячелетнее рабство» самими нами оказалось вдруг не обнаружено?
Сначала о неких якобы «перепродажах» русских людей — оптом и в розницу.
Любой, так сказать, «перепроданный» русский человек, если ему такое не пришлось бы по вкусу, мог взять да и уйти (то есть перепроданный с подполы — официально законом такое запрещалось).
Вот пример, над которым и сами коммунисты, не понимая, что роют себе при этом яму, будут рукоплескать просто взахлеб:
«Сравнительно недавно вполне точно, по документам, установлено, что дед Ленина, Николай Васильевич Ульянов (1764–1836), был крепостным крестьянином деревни Андросово Сергачского уезда Нижегородской губернии. Отпущенный в 1791 году помещиком на оброк… спустился вниз по Волге до устья, уже не захотел вернуться и в конце концов стал “вольным” астраханским мещанином» [130] (с. 199).
То есть ушел просто так — надоело на кого-то батрачить. А потому с барышом и не воротился — присвоил его себе: дело, судя по всему, в те времена вполне обыденное.
И ни о каком возможном конфликте с барином этого крепостного крестьянина нам не известно. То есть не вернулся он с барышом не из чувства мести или недовольства, а просто так.
Но если имелся бы еще какой конфликт, то и разговору о невозвращении вообще не имелось бы и речи. Потому пробовать помещикам выказывать какие-то там свои особые права на судьбу русского человека было просто безполезно: он мог уйти в любой момент, если ему что-либо здесь, на месте своего изначального обитания, не слишком понравится. Ведь пойти по миру с сумой никому запрету не было! А значит, любой, так сказать, «перепроданный» крестьянин, и даже обмененный на борзую (да хоть на вертолет), мог просто собрать пожитки, да и уйти, куда ему вздумается! Поиск же беглого стоил, думается, денег немалых. Ведь и полиции у нас было в восемь раз меньше, чем во Франции при территории в 80 раз больше...
Причем, самым простым уходом крестьянина от барина было обыкновенное переселение его в город. И вот по какой простой причине:
«Полицейские наблюдения за городскими жителями, в то время, были ничтожны — паспортов не требовалось — всякий давал по себе запись домохозяину и жил спокойно» [131] (с. 194).
А ведь здесь идет разговор о самых жутких временах за всю нашу историю — эпохи Петра I! Причем, что следует из этого же источника, и при передвижении по России всякий мог сослаться, что идет на богомолье и назваться при этом любым именем. И с него также никакого паспорта при этом никто не потребует. Так что даже в ту пору, самую жестокую в нашей истории, сыскать беглого, если его местонахождение никто не знает, даже имея такой страшный инструмент давления, как тайная канцелярия и Преображенский приказ, было практически невозможно. Без контакта со своими земляками такой человек просто растворялся, называя себя любым именем, какое ему понравится. И мог спокойно жить в любом городе России, благо на расстояния она была уже и тогда так велика, что проконтролировать все ее территории не предоставлялось возможности никакому самому огромному по тем временам полицейскому воинству самой полицейской страны.
Но и век спустя, имея в виду процитированную историю о предке Ленина, все оставалось также. Чему, судя по всему, и желали поставить конец, но неудачно, декабристы.
Так откуда же возникла эта ни с чем не сообразующаяся легенда о перепродажах русских людей оптом и в розницу?
Эта странная версия, судя по всему, могла возникнуть только после захвата власти в нашей стране большевиками. Ведь исключительно им одним и была необходима легенда о некой «тысячелетней рабе», которую именно они якобы от чего-то особенного затем и будут освобождать. Потому мнения Репино-Некрасовского образца, по запланированной программе невероятно раскрученные пропагандой захвативших власть в стране интернационалистов, им оказались в самый раз. Но достаточно серьезные нестыковки этих версий с действительностью слишком заметны и просматриваются невооруженным глазом за версту.
Вот что нам на эту тему сообщает Ключевский, и в мыслях не имея как-либо скрасить создавшуюся тогда ситуацию:
«…безтолковые поборы, какими помещики обременяют своих крепостных, вынуждая их на долгие годы бросать для заработков свои дома и семьи и “бродить по всему почти государству”» [132] (с. 523).
То есть вот отчего, как теперь выясняется, страдал некими изобретателями «тысячелетней рабы» чуть ли ни колючей проволокой притороченный к барскому полю русский крепостной: он полжизни где-то шлындал по своим делам, даже в самых кошмарных сновидениях не предполагая, что за его душу какие-то там баре ведут какой-то там такой торг. Он мог в любой момент оказаться в любой точке своей огромнейшей страны: от Чукотки до Бессарабии и от Финляндии до Сахалина. Никаких ограничений в передвижении по своей стране он, как теперь выясняется, вовсе не испытывал. Ведь даже в самые страшные времена лютовавшего «Слово и дело», Ломоносову, например, доводилось часто видеть:
«…крестьян, которые, по тогдашнему выражению, “скитались стадами”» [133] (с. 121).
То есть даже и тогда, когда мужское население России, Петром уменьшенное наполовину, стараниями его «птенчиков» все так и продолжало уменьшаться, что сопровождалось голодом и эпидемиями, русский человек, не связанный никакими удавками, лишь теперь, как получается, для него и изобретенными, скитался по свету «стадами». То есть в количестве слишком немалом, чтобы его миграций в хлебные волости можно было как-нибудь попытаться не заметить, объявив его накрепко прикованным к не принадлежащей ему барской земле.
А шатались-то, между прочим, крепостные:
«Указы за указами следовали против нищенства, все было напрасно. В 1734–1736 годах шатались по дорогам толпы помещичьих людей…» [35] (с. 909).
То есть беглых от помещиков. Им предлагали воротиться к этим их самым крепостникам:
«…давались беглым милостивые сроки, в которые дозволялось воротиться с побега и остаться без наказания. Но охотников на такие милости и при Анне Ивановне, как и при прежних государях, являлось немного» [35] (с. 909).
Понятно дело, в надежде все ж заставить крестьян воротиться к их «хозяевам» государство ежегодно проводило огромное количество беглых русских людей через Тайную канцелярию. После чего из наотрез обратно не желающих возвращаться крестьян набралось слишком много изувеченных палачами так называемых колодников, которых государство никак не желало кормить за свой счет. Это понудило правительство издать указ:
«…отдавать их в работы частным лицам с платою им по 24 рубля в год…» [35] (с. 909).
Но если учесть, что они, так сказать, «срок мотают» и все это заработанное должно предназначаться им исключительно на пропитание, то их ежедневный рацион должен был бы составить до 7 кг мяса. Для колодников — нормально. Праздно же по всей стране шатающиеся, что и понятно, могли за свою работу запросить много более того.
Однако ж произвол господ, пытавшихся выбить из русского человека больше, чем он мог произвести, и бремя непомерных налогов, узаконенных еще Петром, понуждали крестьянина покидать земли своих пращуров и скитаться на чужбине в поисках лучшей доли. А смог бы взять да и уйти со своей фабрики считающийся свободным извечно ходящий в должниках у работодателя англичанин?
Да тут полиция на следующий же день с ног бы сбилась, разыскивая правонарушителя! И уж не в удивление увидеть испоротого в кровь, чуть живого этого самого «свободного»! Мало того, не только не освободившегося от своих долгов, но и рискующего после этого попасть так и вообще — на каторгу (если не сразу в петлю).
И это все потому, что из англичанина работодателю требовалось выжать денег еще, а потому забить до смерти или искалечить парочку из каждой дюжины беглецов — дело обыкновенное и отнюдь не разорительное. Ведь своей земли у англичан, именуемых «свободными», все равно нет. То есть ни у кого из этих самых «свободных» нет ни кола и ни двора! Потому и жить-то им зачастую просто негде: жилье приходится снимать. А потому завтра эту парочку покойников заменят пятеро вновь и исключительно лишь по собственной инициативе нанявшихся на работу. Ведь другой формы заработка, кроме как найма к мироеду, у них вообще не имелось и в помине!
У нас же каждая живая душа — денег стоила. То есть тех самых денег, которые барину, к которому она была приписана, требовалось ежегодно сдавать государству.
Кстати, и вот в каком количестве. В 1738 г., например, как свидетельствует французский дипломат Шетарди:
«В России считается 13 млн. душ, из которых 6 — мужеского пола… Мужчины одни платят подать, в ревизские сказки вносится каждый ребенок, явившийся на свет, и господа за каждую мужескую душу платят…, что составляет сумму в 21 млн. руб.» [134] (с. 23).
То есть что-то порядка 3 руб. 50 коп. в год во времена бироновщины выплачивалось за каждую попавшую в этот пересчет русскую душу. Налог, как видим, вовсе не мал. А потому по тем же временам находим следующую обрисовку сложившейся на границах России ситуации:
«Деньги чрезвычайно редки в России. Большая часть полей остается необработанными по 5 и 6 лет. Жители пограничных областей спасаются к соседям (Это известие вполне подтверждается тремя манифестами 1734 г., которыми приглашались бежавшие из России снова возвратиться туда. 31 июля того же года, в кабинет министров докладывали однако, что “надеяться не можно, чтобы все оные беглецы возвратились”)» [134] (с. 56).
Потому-то при ограблении Екатериной II Русской Церкви, а потому и возникновения уже в центральных районах России Пугачевщины, государственный налог с 3 руб. 50 коп. был снижен до 1 руб. 50 коп. Так что и став более чем вдвое меньшим, если учесть, что взимался этот налог в том числе и с новорожденных детей, то общая сумма, которую должен был уплатить русский крестьянин через барина государству, оставалась все же не малая. А потому, если у какого-нибудь полудурка, порешившего выказать свое «законное» право на подвластных ему людей, вдруг возникало желание как-либо понукать ими и если половина из них при этом разбегалась, то вторая половина уж никак не могла обезпечить ему сдачу положенного налога.
Так откуда, после такого, этому супостату брать деньги, чтобы заплатить налоги за разбежавшихся от него мужичков?
Только из своего собственного кармана. Если же их там нет, то уж извините, как требуют петровские артикулы: на правеже дворян и дворянских детей бить будут до тех мест, пока с должниками не расплатятся. А в особенности, если они задолжали не кому-нибудь там еще, но государству. То есть самому карательному аппарату, изобретшему правеж, который будет отменен лишь с воцарением Александра I. И бить будут вовсе не крестьян. Ведь исключительно сами господа за каждую мужескую душу платят.
Так что какое-либо недоразумение, связанное с опрометчивым решением барина, что он в отданной временщиками на откуп деревне является господином, могло слишком дорого ему обойтись лишь еще в финансовой области. Мало того, непонятливый новоявленный этот нувориш мог заполучить за такое уже и в области физической. И, причем, не только от властей за недоимку. Ведь крестьяне не только разбежаться могут, то есть проявить пассивное сопротивление явившемуся на их головы супостату. Могут и возмутиться куда как более активно — оттяпают, в запале, супостату этому самому башку — и вся недолга. А затем, возможно, что тот, кто лично к этому руку приложил, явится все же в полицию — ведь лучше еще здесь на каторге пострадать, чем затем за смертоубийство вечность маяться. То есть исключительно совесть являлась главным атрибутом нашего судейского всенародного закона, определяющего русскость нашей земли. Потому и полиции у нас требовалось, несмотря на огромнейшие наши территории, в пять раз меньше, чем в той же Англии. Бóльшее же ее количество, что опять же отмечалось, вело лишь к увеличению разбоев на дорогах: мужик, вместо чтоб становиться на колени, брал в руки топор и уходил в леса.
Библиографию см. по:
Слово. Том 24. Серия 8. Книга 5. Петра творенье
Комментарии (0)