Так что трусость, которая порождает в Петре жестокость, теперь не является для нас столь удивляющей. Ведь именно трусам свойственно неумеренное желание поиздеваться над беззащитными. Каждый трус, оказавшись нежданно победителем, к плененным врагам своим всегда относится исключительно со звериной жестокостью. Потому и приходится следовать шведам в разоренных неприятелем окрестностях Нарвы по страшным руинам своей страны, чуть ранее цветущей, что порождает в их душах несокрушимое желание мстить подлым убийцам и насильникам, кого собой представляет петрушечно-палаческое войско. То есть в дом, наконец, возвращается хозяин. Что и приводит к столь поспешному бегству и частичному потоплению в реке этих грабителей и убийц мирного населения их страны, войско которой в тот момент стоит под стенами Копенгагена. При этом Петр, повторимся, даже не брезгует нарушением мирного договора, еще совсем недавно заключенного со шведами.
Но такая нечеловеческая жестокость к беззащитным появляется в этом воспетом всеми балладами историй по истории жестоком садисте еще достаточно задолго до Нарвы. Здесь стоит лишь вспомнить то нечеловеческое остервенение, которое им руководит в дни расправы над несчастными стрельцами, чья вина заключалась лишь в том, что его «птенчики» обворовывали их буквально до нитки, а потому стрельцы решились подать челобитную своему царю. Причем, Петр не только сам рубил головы, но и заставлял, под страхом смерти, делить с ним работу палача и все свое окружение. Понятно, все его придворные были от этого просто в шоке. И как может быть иначе? Если нормальный человек вот как должен понимать эти его действия:
«Кто тиранит таракана, отрывая ножку за ножкой, кто станет у живой курицы выщипывать перья — беги его, человек. Он когда-нибудь доберется и до тебя» [53] (с. 788).
Так отозвался об адептах религии Древнего Ханаана побывавший на иудейской бойне В.В. Розанов.
Нам слишком мало известно о том, как Петр поступал с тараканами. Но во время стрелецкой казни сидящий в нем зверь искушения не выдержал и полностью раскрыл всю внутреннюю сущность своего античеловечного содержания. А потому он убивал и пил, пил и убивал, рубя головы сотням и тысячам людей, обезображенные трупы выкидывая на пустырях и «украшая» московские заставы воткнутыми на колья головами убитых им людей и обвешивая стены Кремля и Белого города тысячами повешенных.
Но и вообще все веселья Петра сводились к одному и тому же — доставлять людям боль и страдания. Именно над ними и любил потешаться этот фавн.
Фоккеродт:
«Все его развлечения имели в себе что-то грубое и неприятное. Самые непристойные виды забав нравились ему больше всего, и ничто не приводило его в такое восхищение, как возможность насильно принудить людей сделать или вытерпеть что-нибудь противное их природе. У кого было природное отвращение к вину, маслу, сыру, устрицам и подобным кушаньям, тому при всяком случае набивали рот этими вещами, а кто был раздражителен и всего более корчил рожи при этом, тот наиболее и потешал Петра I.
…он смотрел на всех людей так, как будто они были созданы только для его потехи; поэтому он… находил себе удовольствие в оскорблении других людей…» [52] (с. 27, 88).
Вот как характеризует Петра француз де ла Невилль, побывавший в Москве в 1689 г.:
«Петр развлекается, стравливая своих фаворитов; часто они убивают друг друга, боясь не потерять милости. Зимой он приказывает рубить большие проруби во льду и заставляет самых знатных вельмож ездить по нему в санях, где они проваливаются и тонут из-за тонкого нового льда. Он также забавляется, звоня в большой колокол. Его главная страсть смотреть на пожары…» [11] (с. 170).
«…дикарь-каннибал… эти шутки ужасны, особенно во время святочных попоек… Таскают людей на канате из проруби в прорубь. Сажают голым задом на лед. Спаивают до смерти. Так, играя с людьми, существо иной породы, фавн или кентавр, калечит их или убивает нечаянно… (Мережковский, 1904)» [2] (с. 193).
Вот, например, как он убивает одного из своих верноподданных — князя Луку Долгорукова.
Свидетельствует датский посланник Ю. Юль:
«(Умер он) при следующих обстоятельствах. Накануне вечером он был в Преображенской слободе (в гостях) у царя, и там ему предложили выпить большой кубок вина. Но будучи трезвым (от природы) и имея более 70 лет от роду, к тому же женившись всего за 4 дня тому назад, князь решился вылить часть (кубка), чтобы не быть вынужденным выпить его (весь). Узнав о том, царь велел выпить ему стакан водки размером, как уверяют, в полтора пэля. Лишь только (Долгоруков) выпил (этот стакан), ноги у него подкосились, он лишился чувств и в обмороке был вынесен в другую комнату; там он через час и скончался» [54] (с. 139).
Сообщает историю, когда ему пришлось даже хвататься за шпагу, чтобы не дать себя, подобно Долгорукову, споить до смерти, и сам датский посланник, раскрывший нам этот очередной способ убийства людей Петром. То же, что добавляет здесь переводчик, в 1707 г. случилось и с послом Пруссии Кайзерлингом (см.: дневник Юста Юля [24] от 21 мая 1710 г., прим. 178). И ему также пришлось, дабы остаться в живых, хвататься за шпагу.
Но не все насильно спаиваемые Петром люди являлись послами союзных России государств. А потому каждая попойка, а Петр устраивал их чуть не ежедневно, убивала десятками и сотнями тех людей, которые неприкосновенности послов были лишены.
А между тем, что сообщает в 1676 г. голландец Ян Стрюйс в своем «Путешествии по России», русские замерзших своих пьяных, словно самоубийц, хоронили, во время его пребывания, отдельно от своих соотечественников, умерших нормальной смертью. То есть за оградою русского кладбища — наравне с собаками и иностранцами. Они, судя по обхождению с их телами, своей постыдной смертью уподоблялись самоубийцам:
«Кто же… замерзнет… то над покойником не причитают и с честию не погребают, а относят в Земский Приказ… подобная смерть считается постыдною; а потому, по истечение срока, тело относят за город и вместе с двумя-тремя стами замерзших в ту же зиму бросают в большую яму» [55] (с. 53).
Вот почему именно данный вид убийства русского человека всем остальным так всегда и предпочитал антихрист Петр. И здесь, судя лишь по мимолетным свидетельствам датского посланника Юля, количество им убитых людей подобным образом доходить могло до сотни тысяч, а может быть и до миллиона. Ведь одни лишь святочные попойки ежедневно уносили в могилу сотни упоенных Петром до смерти людей, понятно дело, всеми силами стремившимися уйти от перепоя. Но монарх, заставляя их упиваться сверх сил, был глух и нем к их предсмертным просьбам. А кто из них не умирал от насильно влитой в глотку водки сразу, тот замерзал после — брошенным в снегу.
То есть убивать людей, насильно напоив до смерти, почему, для отрезвления, их и сажали задом в ледяную прорубь, Петру было совсем не страшно.
И при всем притом странная боязнь тараканов:
«Если бы пошутили с ним так, как он шутит с другими — пустили бы ему на голое тело с полдюжины пауков или тараканов, — он, пожалуй, умер бы на месте… (Мережковский, 1904)» [2] (с. 206).
Вот как Петр относился к тараканам: он их боялся. Даже такое казалось бы совершенно безобидное существо, если оно не связано, как стрельцы, по рукам и по ногам, наводило на него панический ужас!
Да и не только тараканы страшили этого кровавого упыря чуть ни до смертных коликов:
«…не было ничего проще напугать до полусмерти не вполне вменяемого, невротизированного до предела Петра…» [10] (с. 34).
Вот еще очередная на него характеристика:
«Садизм Петра, его крайняя развращенность, противоестественные наклонности вполне сочетались с кощунственными обрядами его всепьянейшего “собора”, где “птенцы Петра” предавались самым грязным порокам в духе своего властелина. Царь-палач, наслаждавшийся предсмертными судорогами своих истерзанных жертв, которым он сам ломал руки и ноги, душил и жег…» [56] (с. 46).
Но верхом низости поступков этого оборотня стало зверское убийство им своего собственного сына. Аналогичное преступление наши историки умудрились навесить на Ивана Грозного. Но даже и по этой их версии, насквозь лживой, царь якобы совершил это самое убийство все же по нечаянности: в запале гнева. Но эта басня не имеет под собой совершенно никакой почвы. Ни одного исторического свидетельства о таком поступке Русского Царя, имевшего более чем достаточно врагов, не оставлено. Зато зафиксированы свидетельства об обратном: смерти сына Ивана Грозного от болезни.
Однако действительным сыноубийцей, что запротоколировано и сокрытию не подлежит, является Петр, который своего сына даже не нечаянно, но вполне осознанно замучил до смерти в застенках, сооруженных специально для подобных целей.
И эта цель Петром была достигнута: царевич, не выдержав возросшего пыточно-палаческого искусства катов своего родимого папули, все же оклеветал самого себя. Уже после чего самооклеветанного царевича, что сообщает проф. Зазыкин в своем исследовании о Патриархе Никоне:
«…Петр убил хладнокровно, вынуждая Церковь и государство осудить его за вины, частью выдуманные, частью изображенные искусственно, как самые вероломные» [57] (с. 61).
Но даже столь страшное злодеяние, где отец забивает до смерти своего собственного сына, что самое в нами описываемой истории умопомрачительное, — лишь еще версия самих палачей! И даже советские средства по промыванию наших мозгов удивительно однозначно подтверждают осознанность совершенного царем-антихристом злодеяния.
И вот за какие проступки нами столь тщательно рассматриваемый супостат убивает своего сына:
«Алексей Петрович всю жизнь был… врагом отцовских нововведений, и Петр казнил его» [58] (с. 16).
Просто и лаконично. То есть нововведения оказались для Петрушки-ёрника много важнее, чем самая судьбоносная для страны, воизбежание раздоров из-за могущих возникнуть серьезных внутренних конфликтов, обязанность царя — родить и вырастить наследника престола.
Так как же дело-то было?
«После смерти жены Алексея, принцессы Вольфенбюттельской Софьи-Шарлотты, Петр передал сыну пространное письмо, в котором, указывая на его неспособность к делам, требовал исправиться или отказаться от престола и идти в монахи. Алексей отвечал, что согласен, но Петр отложил решение вопроса…» [59] (с. 65).
И понятно почему: живой законный наследник, даже в качестве от всего отрекшегося монаха, его явно не устраивал.
А потому Петр сначала вынудил наследника бежать, создав ему совершенно невозможные для жизни на родине условия. А затем, выманив его обратно обещаниями все простить, забил до смерти. Петр искромсал свою жертву, словно мясную тушу на столь обожаемой им еще с ранней юности мясобойне на Мясницкой, где лишь запах Поганых Луж, пропитанных кровью, радовал его вьюношеское воображение на пути в Преображенское. Именно на месте своих потешных развлечений, где нам в нос тычут какой-то там весьма невразумительный ботик, он учредил свою главную «потеху», свойственную лишь ему, — живодерню: словно на милой его страшному сердцу Мясницкой, но уже теперь предназначенную исключительно для людей. Таково же Петра творенье было учреждено им и в городе, где лютость палача Кондрашки, чье имя стало с тех пор нарицательным («кондрашка хватит»), является всего лишь жалким подобием главного виновника учиненного в этих стенах злодеяния — его самого. То есть отца, насмерть замучившего здесь в застенках своего законного сына. И этот акт ритуального умерщвления первенца, сходный своим содержанием с ритуальными умерщвлениями младенцев настоящими родственниками Петра — хананеями, имел своей целью отобрать преемственность власти у сына законного и передать ее по наследству своему сыну иному — беззаконному.
А потому:
«…царевич, измученный страшными… пытками умер в Петропавловской крепости 27 июня 1718 г.» [59] (с. 66).
Однако же все по порядку. Вот как царевич объяснял причину своего бегства цесарю, пытаясь скрыться от преследований Петра под его протекцией.
Костомаров:
«Я постригаться не хочу, а ехать к отцу значит ехать на муки… Я предаю себя и своих детей в защиту императору и умоляю его не выдавать меня отцу, он окружен злыми людьми и сам человек жестокий и свирепый, много пролил невинной крови, даже собственноручно казнит осужденных, он гневен и мстителен, думает, что имеет над людьми такое же право, как сам Бог. Если император меня выдаст ему, то это все равно что на смерть» [4] (с. 792).
Но лживыми обещаниями и посулами Петр все же выманивает царевича обратно.
Костомаров:
«Петр писал: “Обнадеживаю тебя и обещаю Богом и судом Его, что никакого наказания тебе не будет, но лучшую любовь покажу тебе, если ты воли моей послушаешься и возвратишься”» [4] (с. 793).
И вот надвигаются роковые для царевича события.
Валишевский:
«Участь Алексея решена: 31 января 1718 года Петр с мрачной радостью узнает, что сын его вернулся в Москву…
Никто в Европе не подозревал в то время, что ждет несчастного на родине… Истина, обнаружившись, вызвала… жестокую тревогу… Будет следствие, розыски сообщников, пытки в застенках Преображенского…
Очень быстро становится очевидным, что между Алексеем и его друзьями никогда не было никакого соглашения для достижения определенной цели, ни малейшей тени заговора… жаровни Преображенского приказа ничего не узнали об этом…
Чего же хочет царь, приводя в действие всю машину судопроизводства? Он и сам, вероятно, не знает хорошенько… На время, впрочем, он удовлетворится жертвами…» [1] (с. 565–569).
И вот какие жертвы удовлетворяют его людоедские наклонности лишь на время:
«Александра Кикина колесуют и, чтобы продлить мучения, отрубают сначала руки, потом ноги…» [10] (с. 292).
Устрялов:
«…мучения его были медленны, с промежутками, для того, чтобы он чувствовал страдания. На другой день царь проезжал мимо. Кикин еще жив был на колесе: он умолял пощадить его… По приказанию царя его обезглавили, и голову взоткнули на кол» [159] (с. 224).
«Несчастному Афанасьеву, виновному только в том, что выслушал признание своего господина, отрубили голову… Досифей, епископ Ростовский, которого выдал Глебов… Его тоже колесовали с одним из священников. Головы казненных выставлены на пиках. Внутренности сожжены. Поклановскому отрезали язык, уши и нос… Петр заставил сына присутствовать при наказаниях, длившихся три часа, а потом увез в Петербург» [1] (с. 569).
Так что на все лады некогда нам расхваленный этот самый Петруша своим звериным норовом более походил не на Петрушку, которым вечно себя на все лады везде и всюду выставлял, а на бабу-Ягу: именно у нее ограда состояла из нанизанных на дреколья человеческих голов.
Вышеописанным, что и понятно, его людоедский аппетит удовлетворен не был — идет «раскрутка» высосанного из пальца «преступления» по типу дел 1937 г. уже в сталинскую эпоху произвола советских законов, впервые в мире упразднивших существовавшую в XX веке, как в развитых странах Белого континента, так и в Царской России до революции в ней, презумпцию невиновности. Чем узаканивалось право на беззаконие. Любого человека страны теперь можно было обвинить в преступлении, ввиду полученной органами государственной безопасности написанной на него кем-то грязной анонимки. А потому любой такой донос представлял собой смертный приговор не то что рядовому жителю этой странной страны с маршами энтузиастов и веселых ребят в советских кинофильмах, но и для всех самых высоко забравшихся во власть большевиков, считающих себя священными коровами. А потому, в конце-то концов, и они получали свое — заслуженное, когда в подвалах Лубянки, не выдержав страшных побоев и издевательств, производимых большевицкими катами, чье мастерство сильно возросло с эпохи Петра, строчили доносы на всех тех, кого только знали. А потому обрекали их на то же, на что их друзья, в свою очередь попавшие сюда же чуть ранее, обрекли их самих:
«…свозятся со всех сторон свидетели, участники, допросы за допросами, пытки за пытками, очные ставки, улики…» [60] (с. 175).
«В ходе следствия по “делу” Алексея Петровича многих придворных дам били в застенках батогами. Кто-то не выдерживал, оговаривал себя и других, машина начинала работать с большим размахом» [10] (с. 292).
«…— и пошел гулять топор, пилить пила, хлестать веревка.
Запамятованное, пропущенное, скрытое одним, вспоминается другим, третьим лицом, на дыбе, на огне, под учащенными ударами, и вменяется в вину первому, дает повод к новым встряскам и подъемам. Слышатся еще имена. Подавайте всех сюда, в Преображенское!..
А оговаривается людей все больше и больше…» [60] (с. 175).
И все-таки, конкретно, каково их хотя бы примерное число — десятки или сотни?
Большевики, например, только расстреляли, или как они ёрнически поименовали свое «правосудие» — «высшей мерой социальной защиты», за один 1937-й год более 600 000 человек. Понятно, во времена большевиков в России, благодаря тому же Николаю II, в чье благословенное царствование население страны Русских увеличилось наполовину, проживало в десяток раз людей все же больше, чем двести лет до этого при Петре. А потому еще при Петре убивать людей такими количествами было пока нельзя. Да еще и чисто технически не возможно: не было ни колючей проволоки под током, не существовало автоматов в руках охранников, пулеметов с прожекторами на вышках, не было обучено столько натасканных на людей собак.
Однако, что свидетельствуют практически все источники, людей не жалели и тогда.
Г.Ф. Бассевич, например, сообщает, что смерти царевича Алексея сопутствовала:
«…казнь тысячи других виновных…» [61] (с. 365).
Так что и это, изобретенное Петром раскрытие заговора своего сына, как и все иные расправы при Петре, явилось таким же массовым, какими были все извлекаемые нами учиненные им расправы над людьми: с избиениями, пытками и лютой смертью осужденных на смерть. И, как и во всех подобного рода «потехах» палача-Петрушки, особо зверскими методами:
«…Кто колесован, кто повешен, у кого вырваны ноздри, у кого отрезан язык, кто посажен на кол… Петр приезжал на место казни и смотрел на мучения несчастных» [60] (с. 176–177).
Вот что сообщает очередной очевидец тех событий, брауншвейгский резидент Ф.-Х. Вебер, на тему сегодня истолковываемых этих жестокостях якобы для предотвращения некоего восстания:
«Ходившие в то время слухи о бывшем, или ожидаемом еще, восстании в России были совершенно неосновательны… простой, темный народ… так страшно запуган… ибо царь вполне может рассчитывать на преданное ему войско» [62] (аб. 364, с. 1448).
То есть карательное его 80-тысячное заплечных дел воинство.
И вот как выглядели последствия этих массовых убийств, производимых и в Москве, и в Петербурге.
Свидетельствует в своем дневнике от 18 июля 1721 г. Фридрих-Вильгельм Берхгольц:
«…на обширной площади стояло много шестов с воткнутыми на них головами…» [63] (с. 171).
Но и иной навет потешил Петра новыми истязаниями:
«…открылось, что отверженная царица после долгого томления в монастыре завела любовную связь с майором Степаном Глебовым… Улик не было. Сознания от него не добились ни посредством кнута, ни жжения горячими углями и раскаленным железом…» [4] (с. 795).
«Эти пытки длились в течение шести недель и были самыми жестокими…» [48] (прим. 20 к с. 204).
Вот что сообщает о них очевидец — Франц Вильбуа:
«Глебов вынес эту пытку с героическим мужеством, отстаивая до последнего вздоха невиновность царицы Евдокии…» [48] (с. 204).
Однако ж, несмотря на то, что улик не было и сознания от него не добились, машина петровского толка «правосудия» работала на всю свою мощь. Потому Глебова, чья вина состояла лишь в том, что он оказался в обойме Петром задуманного предприятия по опорочиванию брошенной им супруги, поджидала участь всех тех, кто оказался в такой же обойме по раскручиванию государственной измены, навешиваемой Петром на царевича Алексея.
Сознания от него не добились:
«…и все-таки посадили на кол на Красной площади. Испытывая невыразимые мучения, он был жив целый день, затем ночь и умер перед рассветом, испросивши причащения Святых Тайн у одного иеромонаха. Говорят, что Петр подъезжал к нему и потешался его страданиями» [4] (с. 795).
И что это зверское убийство являлось не местью мужа, якобы заподозрившего в неверности свою законную жену, но лишь поводом для очередных пыточно-палаческих процедур, до которых Петр был так не по-человечески охоч, говорит лишь тот факт, что вместе с Глебовым был убит и родной брат его бывшей супруги.
Лопухин, как сообщает академик М.И. Пыляев:
«…был привезен в оковах вместе с другими несчастными, прикосновенными к делу царевича, в Петропавловскую крепость, и 9-го декабря 1718 года над ним был исполнен смертный приговор.
Три года спустя после этих казней Берхгольц еще видел на площади шесты с воткнутыми на них головами» [64] (с. 319).
Так что и здесь, как и в Москве со стрельцами, интерьер правления Петра соответствовал интерьеру жилища бабушки Яги — очень ему подходящей в родственницы старушки.
А ведь и сама Евдокия Лопухина, законная жена Петра, то есть законная царица, причем, родившая наследника престола, также не была обойдена вниманием нашего «дивного» беззаконного «гения». Она была приговорена «реформатором»:
«…к 100 ударам батогами. Ее били по обнаженным плечам и пояснице в присутствии многих придворных дам и мужчин» [48] (прим. 18 к с. 204).
Однако:
«Несмотря на все усилия, следствие заходит в полнейший тупик. Нет абсолютно никаких доказательств того, что царевич Алексей предал Российскую империю, совершил какие-то ужасные поступки. Нет даже доказательств того, что существовал сам заговор, а не то что стремление “просить войско” у австрийского императора» [10] (с. 293).
«Первое заседание Верховного суда назначено было 17-го июня в аудиенц-зале Сената…
Царевича привели из крепости как арестанта…
— Признаешь ли себя виновным? — спросил царевича князь Меншиков, назначенный президентом собрания.
Все ждали того, что так же, как в Москве, в Столовой палате, царевич упадет на колени, будет плакать и молить о помиловании. Но потому, как он встал и оглянул собрание спокойным взором, поняли, что теперь будет не то.
— Виновен ли я иль нет, не вам судить меня, а Богу единому, — начал он, и сразу наступила тишина; все слушали, притаив дыхание. — И как судить по правде, без вольного голоса? Рабы государевы — в рот ему смотрите: что велит, то и скажете. Одно звание суда, а делом — беззаконие и тиранство лютое! Знаете басню, как с волком ягненок судился? И ваш суд волчий. Какова ни будь правда моя, все равно засудите. Но если бы не вы, а весь народ российский судил меня с батюшкой, то было бы на том суде не то, что здесь. Я народ пожалел… тяжеленек Петр — и не вздохнуть под ним. Сколько душ загублено, сколько крови пролито! Стоном стонет земля…
Все смотрели на царя… А царь молчал…
— Что молчишь, батюшка? — вдруг обернулся он к отцу с безпощадной усмешкою. — Аль правду слушать в диковину? Отрубить бы велел мне голову попросту, я б слова не молвил. А вздумал судиться, так любо, нелюбо — слушай! Когда манил меня к себе из протекции цесарской, не клялся ли Богом и судом Его, что все простишь? Где ж клятва та? Опозорил себя перед всею Европою! Самодержец Российский — клятворугатель и лжец!
…царь молчал, как будто ничего не видел и не слышал… и мертвое лицо его было как лицо изваяния.
— Кровь сына, кровь русских царей на плаху ты первый прольешь! — опять заговорил царевич, и казалось, что он уже не от себя говорит: слова его звучали, как пророчество. — И падет сия кровь от главы на главу, до последних царей, и погибнет весь род наш в крови. За тебя накажет Бог Россию!..
Петр зашевелился медленно, грузно… и вылетел из горла сдавленный хрип:
— Молчи, молчи… прокляну!
— Проклянешь? — крикнул царевич в исступлении и бросился к царю…
Все замерли в ужасе. Казалось, что он ударит отца или плюнет ему в лицо.
— Проклянешь?.. Да я тебя сам… Злодей, убийца, зверь, антихрист!.. Будь проклят! Проклят! Проклят!..
Петр повалился навзничь в кресло и выставил руки вперед… защищаясь от сына…
…и приговорил царевича пытать…» [65].
«Царевичу был подписан смертный приговор ста двадцатью членами суда» [4] (с. 798).
А ведь факт этого убийства отцом сына подтвержден и документально:
«В XIX веке были обнаружены документы, согласно которым царевича уже после вынесения приговора пытали, и эта пытка могла стать непосредственной причиной смерти» [214].
Итак, 26 июня (7 июля по новому стилю) 1718 г. в построенном царем-монстром городе-монстре, где верхом безсмертности его «творений» стали глухие казематы Петропавловской крепости, царем-антихристом был зверски замучен его собственный родной сын:
«26 июня 1718 г. после длительных допросов, сопровождавшихся страшными пытками, Алексей умер» [66] (с. 222).
«“Обряд, како обвиненный пытается.
Для пытки… сделано особливое место, называемое застенок… В застенке же для пытки сделана дыба… кат или палач явиться должен в застенок с инструментами… По приходе судей в застенок долгою веревкою палач перекинет через поперечный в дыбе столб и, взяв подлежащего к пытке, руки назад заворотит и, положа их в хомут, через приставленных для того людей встягивает, дабы пытанный на земле не стоял, у которого руки и выворотит совсем назад… привязывает к сделанному нарочно впереди дыбы столбу; и растянувши сим образом, бьет кнутом… и все записывается, что таковой сказывать станет”.
Когда утром 19 июня привели царевича в застенок, он еще не знал о приговоре…
Палач Кондрашка Тютюн подошел к нему и сказал:
— Раздевайся!..
Царевич оглянулся на него и понял, но как будто не испугался…
— Подымай! — сказал Петр палачу.
Царевича подняли на дыбу…
Через три дня царь послал Толстого к царевичу…
Когда Толстой вошел в тюремный каземат Трубецкого раската, где заключен был царевич, он лежал на койке. Блюментрост делал ему перевязку, осматривал на спине рубцы от кнута, снимал старые бинты и накладывал новые, с освежительными примочками. Лейб-медику было велено вылечить его как можно скорее, дабы приготовить к следующей пытке.
Царевич был в жару и бредил…
Вдруг очнулся и посмотрел на Толстого:
— Чего тебе?
— От батюшки.
— Опять пытать?..
Блюментрост давал ему нюхать спирт и клал лед на голову.
Наконец он опять пришел в себя и посмотрел на Толстого уже без всякой злобы…
— Петр Андреич… Выпроси у батюшки, чтоб с Афросей мне видеться…
— Выпрошу, выпрошу, миленький, все для тебя сделаю! Только бы вот как-нибудь нам по вопросным-то пунктам ответить… Я тебе говорить буду, а ты только пиши…
Подписав, он вдруг опомнился, как будто очнулся от бреда, и с ужасом понял, что делает. Хотел закричать, что все это ложь, схватить и разорвать бумагу. Но язык и все члены отнялись, как у погребаемых заживо, которые все слышат, все чувствуют и не могут пошевелиться, в оцепенении смертного сна…
В тот же день его опять пытали. Дали 15 ударов и, не кончив пытки, сняли с дыбы, потому что Блюментрост объявил, что царевич плох и может умереть под кнутом.
Ночью сделалось ему так дурно, что караульный офицер испугался, побежал и доложил коменданту крепости, что царевич помирает…
На следующий день, в четверг, 26 июня, в 8 часов утра, опять собрались в гарнизонном застенке царь, Меншиков, Толстой, Долгорукий, Шафиров, Апраксин и прочие министры. Царевич был так слаб, что его перенесли на руках из каземата в застенок.
Опять спрашивали… но он уже ничего не отвечал.
Подняли на дыбу. Сколько дано было плетей, никто не знал — били без счета.
После первых ударов он вдруг затих, перестал стонать и охать, только все члены напряглись и вытянулись, как будто окоченели. Но сознание, должно быть, не покидало его. Взор был ясен, лицо спокойно, хотя что-то было в этом спокойствии, отчего и самым привычным к виду страданий становилось жутко.
— Нельзя больше бить, ваше величество! — говорил Блюментрост на ухо царю. — Умереть может. И безполезно. Он уже ничего не чувствует: каталепсия…
— Что? — посмотрел на лейб-медика царь с удивлением.
— Каталепсия — это такое состояние… — начал тот объяснять по-немецки.
— Сам ты каталепсия, дурак! — оборвал его Петр и отвернулся.
Чтобы перевести дух, палач остановился на минуту.
— Чего зеваешь? Бей! — крикнул царь.
Палач опять принялся бить. Но царю казалось, что он уменьшает силу ударов нарочно, жалея царевича. Жалость и возмущение чудилось Петру на лицах всех окружающих.
— Бей же, бей! — вскричал он и топнул ногою в ярости; все посмотрели на него с ужасом: казалось, что он сошел с ума. — Бей вовсю, говорят! Аль разучился?
— Да я и то бью. Как еще бить-то? — проворчал себе под нос Кондрашка и опять остановился. — По-русски бьем, у немцев не учились. Мы люди православные. Долго ли греха взять на душу? Немудрено забить и до смерти. Вишь, чуть дышит, сердечный. Не скотина, чай, — тоже душа христианская!
Царь подбежал к палачу.
— Погоди, чертов сын, ужо самого отдеру, так научишься!
— Ну, что ж, государь, поучи — воля твоя! — посмотрел тот на царя исподлобья угрюмо.
Петр выхватил плеть из рук палача. Все бросились к царю, хотели удержать его, но было поздно. Он размахнулся и ударил сына изо всей силы. Удары были неумелые, но такие страшные, что могли переломить кости.
Царевич обернулся к отцу, посмотрел на него, как будто хотел что-то сказать, и этот взор напомнил Петру взор темного Лика в терновом венце на древней иконе, перед которой он когда-то молился Отцу мимо Сына и думал, содрогаясь от ужаса: “Что это значит — Сын и Отец?” И опять, как тогда, словно бездна разверзлась у ног его, и оттуда повеяло холодом, от которого на голове его зашевелились волосы.
Преодолевая ужас, поднял он плеть еще раз, но почувствовал на пальцах липкость крови, которой была смочена плеть, и отбросил ее с омерзением…
Царевич лежал, закинув голову; губы полуоткрылись, как будто с улыбкою, и лицо было светлое, чистое, юное, как у пятнадцатилетнего мальчика…
В сенях застенка Толстой, заметив, что у царя руки в крови, велел подать рукомойник… Вода порозовела…» [65].
Библиографию см.:
Слово. Том 22. Серия 8. Кн. 3. Стафь с ними на фсе
Комментарии (1)